Work Text:
— Глеб.
Лебедев никогда не звал его по имени при ком-то. Кличка “Гугл” приросла как второе имя с лёгкой подачи Юли и звучала ото всех, включая учителей, родителей и, да, от Лебедева в том числе. Глеб не обижался, ему, казалось, это даже нравилось.
Наедине же Лебедев обращался к нему только по имени.
И, конечно, Глеб всегда отзывался.
У Глеба был отец — немного рассеянный, замкнутый, но невероятно талантливый нейрохирург, Лебедев с ним впервые познакомился, когда их обоих вызвали к директору школы, потому что их чада варварски разграбили лаборантскую в кабинете химии. И если с подростковым бунтом Юли Лебедев успел смириться, то пособничества от парнишки, которого всегда считал безобидным ботаником, не ожидал.
Отец Глеба — кажется, его звали Сергей, — скупо, но искренне извинился за сына, который якобы подбил такую милую и хорошую во всех отношениях девочку на хулиганство (и Лебедеву было очень трудно сдержать удивление, потому что вот так его дочь никто ещё не характеризовал), пообещал принять меры и провести серьёзнейший разговор с сыном.
Юля смотрела на них обоих исподлобья насупленным зверьком, Глеб с момента их выхода из директорской так и не оторвал взгляда от пола.
Лебедев без труда убедил Караханова-старшего, что Глеб ничего такого страшного не сделал и что ответственность явно стоит поделить пополам, и как-то на этом они и разошлись.
Во все последующие разы, когда его вновь и вновь настойчиво приглашали в школу из-за выходок Юли и Глеба, Сергея Лебедев больше не видел.
После того, как у них закончился очередной раунд бойкота, Юля сообщила, что у Сергея Караханова обширная практика, огромное количество сложных пациентов, не меньшее количество студентов и интернов и что Глеб фактически живёт с бабушкой, потому что у отца просто нет на него времени.
Глеб был смышлёным и толковым, схватывал на лету знания из совершенно разных сфер и запоминал, как большая карта памяти, вытаскивая в нужный момент — точно Гугл. Может, потому он и не обижался на кличку, которая так удивительно точно его описывала.
У Лебедевых он ошивался почти половину всего своего свободного времени: гулял с Чарой, делал за Юлю уроки (Лебедев снисходительно закрывал на это глаза) и краснел, когда вечером Лебедев предлагал подвезти его до дома, если сам собирался в ночную смену на дежурство.
Лебедев пообещал сам себе не вмешиваться в воспитательный процесс, позволяя Юле дружить с тем, с кем ей захочется — у него и своих проблем хватало.
И через пару лет сам же и нарушил все свои обещания.
Потому что через пару лет Глеб повзрослел. Внешне ничуть не поменялся, но начал приобретать какой-никакой внутренний стержень, который, впрочем, всё равно крошился, как графит, стоило Лебедеву обратить на Глеба внимание.
На подтрунивания Глеб реагировал заиканием, смущением и игрой в молчанку.
Юли как раз с ними не было, и, развлекаясь перед очередной ночной сменой, — после вторжения пришельцев его присутствие по ночам в штабе требовали день через два — Лебедев в очередной раз легко постёбывал Глеба, на этот раз на тему отношений.
— Я рад, что с тебя спал этот романтический флёр, — заметил он тогда, и Глеб вздрогнул. — А то на тебя смотреть было больно.
— Больно?
— Я же не первоклассник, мне такой взгляд знаком. Хорошо, что ты перестал себя мучить невзаимностью.
Глеб был удивительно выразительным. Все его эмоции читались, особенно уже выучившим реакции Лебедевым, на раз-два. Поэтому он легко заметил, как щеняче-просящий взгляд, почти всегда обращённый на Юлю, сменился печальным принимающе-понимающим.
Это было очень кстати, потому что Глеб Юле явно был не пара.
— Да не, вы не так… поняли, — замялся Глеб, — Я просто… эм… Пере…переключился.
— И на кого же? — это скорее был акт вежливости, но после нескольких лет близкого общения Лебедев всё-таки не мог оставаться равнодушным к проблемам ребёнка, который стал ему почти что как родным.
— А там… Т-там без ввариантов, Валентин Юрьевич. Вот прям совсем. Ничегошеньки не светит. С Юлей и то было бы проще.
Лебедев мысленно поблагодарил себя за железную выдержку, иначе в любой другой ситуации резко бы вжал по тормозам.
Ничего себе у парня замашки-то!
— Если даже с Юлей было бы проще, то я не представляю, кого же ты себе нашёл.
Может, запал мальчишка на какую-нибудь аспирантку в универе и страдал, разделяемый возрастом, научной степенью и университетским уставом.
И чувством долга по отношению к Юле: как же, верный рыцарь вдруг бросил свою принцессу с изрядно подобревшим, но всё же драконом.
Глеб стойко держал оборону на допросе “невзначай”.
— Ты хоть нас познакомишь, если вдруг случится? — напоследок хлопнул его по колену Лебедев перед тем, как попрощаться — он как раз парканулся возле входа в офис, где у Глеба была стажировка, — и вместо ответа увидел полные ужаса и трепета глаза.
— Вы и так знакомы, — просипел Глеб и прежде, чем Валентин успел всё осознать, попросту сбежал.
Уже по пути на службу Лебедев заметил одиноко лежащий на заднем сидении рюкзак.
Ожидание скрашивало скуку — в конце концов, пялить в сводки космических спутников, которые выдавали ровные колонки нулей, свидетельствовавших об отсутствии какой-либо внеземной активности, это такое себе развлечение.
Глеб добрался до штаба к двум часам ночи, и Лебедев понял, что зрение его не подводит — тот едва держался на ногах, улыбался как придурошный и смотрел — именно так, как раньше смотрел на Юлю, преданно и по-щенячьи, с самым настоящим обожанием во взгляде.
— Глеб, ты сколько выпил? — уточнил Лебедев, когда поймал почти упавшего в его руки Глеба — тащить такого в штаб было едва ли не уголовно наказуемо, и как хорошо, что он догадался захватить разнесчастный рюкзак с собой. — С тобой всё хорошо?
— Я не пил, Валентин Юрьевич! — речь звучала удивительно чётко. — Правда не пил. Я только понюхал! — Глеб позволил себя удержать, привалившись на услужливо подставленное плечо, бормотал свои оправдания в лацкан пиджака и слабо держался за предплечья.
Лебедев не стал допытываться о причинах такого состояния — в конце концов, не его это было собачье дело, по какой причине совершеннолетний студент решил выпить. Лишь изнутри подтачивало это самое чувство ответственности — как же так, не уследил, не проконтролировал, допустил, а вдруг что, должен доставить в целости и сохранности… почему-то.
Его такого нельзя было бросить. И не только потому, что Лебедев всё равно уже вписался в и за его жизнь, а потому что было что-то в этом просящем взгляде такое… Цепляющее. Что заинтересовывало, требовало разобраться и совсем чуть-чуть напрягало: в его-то адрес откуда такое?
А ведь всё равно солдат ребёнка не обидит, а уж такого и подавно, пусть Лебедев давно уже был куда выше по званию, а Глеб даже по паспорту уже официально ребёнком не считался.
И даже не сопротивлялся, когда Лебедев его, пусть и несколько грубовато, буквально за шкирак, поднял, помогая залезть в машину.
Штормило Глеба как-то даже по-взрослому, хотя любого другого намёка на опьянение вроде как не было. Здраво решив, что организмы современных интеллигентных молодых людей перестали воспринимать малые дозы алкоголя, Лебедев лишь убедился, что Глеб пристёгнут, а всё тот же несчастный рюкзак находится у него в ногах, и без особых раздумий направился в Чертаново.
Для Лебедева всё было очевидно: вряд ли именитый хирург был бы рад получить собственное чадо нетрезвым из рук своего ровесника в два — точнее, пол-третьего, — ночи. Поэтому Глеба стоило везти к себе. Тем более Юля, как удачно совпало, решила съездить к бабушке на длинные выходные. Хотя она вряд ли была бы против: со временем она стала относиться к Глебу гораздо мягче.
Поразительно, что добрались они без приключений — даже странно, учитывая, что обозримая Вселенная осталась без пристального надзора генерал-лейтенанта.
Всё было даже слишком хорошо — Глеб не сопротивлялся, не возмущался, не буянил (даже попыток не предпринимал) и не мешался — просто покорно висел на плече, подпирал стену или лежал — в зависимости от того, что именно Лебедев с ним делал.
Диван в гостиной был для Глеба явно великоват, но когда это было чем-то плохим? Хорошо, что было подходящее постельное бельё, а в холодильнике — непочатая минералка. Ровно то, что понадобится с утра.
Глеб очень, просто физически ощутимо тупил. Если Лебедев не говорил ему вслух, что надо сделать, то он просто сидел, пялясь в одну точку перед собой, и реагировал странным вздрагиванием каждый раз, когда Лебедев к нему обращался.
И, что самое странное, продолжал смотреть в глаза так, словно конкретно в этот момент он был самым счастливым человеком в мире.
Глеб остался сидеть, укрытый пледом недвижимо, словно гаргулия, и Лебедев был рад, что в собственной квартире мог ориентироваться даже в абсолютной темноте — этот непривычный-необычный силуэт даже не напрягал.
Глеб ожил лишь тогда, когда Лебедев уже собирался выключить свет в зале и уйти к себе. Ожил как-то слишком резко и неправдоподобно — попытался встать, не удержался, рухнул обратно, завалившись и запутавшись в пледе. На помощь приходить не пришлось, но это, как бы Лебедев ни пытался скрыть смешок, было забавно.
Вынырнувший из-под пледа, взъерошенный и как будто даже чем-то напуганный, Глеб встал посреди комнаты, поморгал, как сова, в разной последовательности и затем только поднял взгляд — растерянный и расфокусированный.
— Валентин Юрьевич, — зачем-то Глеб шептал, хотя никто из них не спал, да и соседей бы они вряд ли своим разговором побеспокоили, — а вам… ну… вы же служили… — Он кивнул… — В боевом? — Ещё кивок. — А вам… страшно было?
Вопрос был совершенно неожиданный, но ответ на него Лебедев знал и никогда не скрывал — в том числе от самого себя.
— Было. Там ведь знаешь как? — Лебедев и сам голос невольно понизил. — Если тебе не страшно — погибнешь. Но если слишком страшно — ещё быстрее погибнешь. Приходилось балансировать на грани.
Тема слишком личная: слишком о том времени, когда Лебедев, спасая собственную жизнь, был вынужден отнять чужую.
Расчеловечиться.
Потому что либо ты, либо тебя.
Он подошёл ближе, вплотную к Глебу — и тот смотрел снизу вверх на него, словно Лебедев сейчас был кем-то вроде всеведущего и всемогущего бога — и, задрав рукав футболки, развернул плечо, указывая на едва видный в темноте след.
— Приди ко мне помощь чуть позже — истёк бы кровью прямо там.
Глеб, кажется, даже забыл о дыхании, лишь поднял руку, видимо, в желании прикоснуться — и тут же отдёрнул, сразу же извиняясь. Лебедев лишь махнул — не беспокойся.
— А умирать… страшно?
Ещё один вопрос, который бы никогда не слышать ни от кого, а уж в особенности от молодых ребят, которым надо думать о светлом будущем и веселье после (или вместо) занятий в университете.
— Смотря как. Вот так — нет. Это долго, больно и… знаешь, больше обидно. Отчаяние грызёт, а не страх.
Лебедев замолчал, не желая вываливать на Глеба больше подробностей. Это вряд ли то, что нужно было нетрезвому юношескому мозгу на ночь, но раз уж сам спросил — получите, распишитесь, запомните и никому не говорите.
Если бы Лебедев тогда знал, чем обернётся этот вопрос — никогда не ответил бы. Или ответил бы, но не так, солгал бы, приукрасил, напустил ещё больше тёмных подробностей.
Потому что, как он понял спустя некоторое время, последнее, к чему он был готов в своей жизни — это к виду обессиленного мальчишечьего тела, распластанного в неестественно-расслабленной позе, с кожей, которая, казалось, просвечивала практически до костей.
Потому что Юля уже умирала у него на руках, и тогда это превратило его сердце — а оно вопреки досужим домыслам, было у Лебедева вполне себе всё ещё живое, — в два незаживающих болезненных рубца, которые пульсировали судорогами на каждый вдох.
Юлю, конечно, потом… спасли технологии Харитона, но такие шрамы никогда не заживают без следа.
И если за Юлю в итоге можно было не бояться — силы, данные ей чем-то внеземным, позволили думать, что она под защитой, то о Глебе позаботиться было совершенно некому — как кстати (и Лебедев рассматривал это именно как хороший итог!), но его близкие в момент вторжения не были в Москве, и о них можно было не переживать.
Переживать стоило о Глебе, который за каким-то невезением тоже оказался внутри стены воды — хотя, по прикидкам Лебедева, должен был находиться совершенно в другом месте, в безопасности, под присмотром!
Без сознания он казался ещё младше, ещё более хрупким, ещё более брошенным.
Слова, которые успел выхватить Лебедев от медиков, отбились в создании грохотом, с которым ломается толстая корка льда: “переохлаждение”, “кома”, “возможен отёк лёгких”.
Юле, что даже несколько расстраивало, не было до Глеба никакого дела — куда бы она ни пошла, её всюду сопровождал Харитон, и никакие просьбы, угрозы и уговоры на них двоих не действовали. Они уже как будто были не от мира сего, занятые одним им известным делом с одним им понятной целью.
А Лебедев — Лебедев дневал и ночевал возле Глеба. Как-то общими усилиями было обговорено не сообщать пока его родным о произошедшем — в конце концов, он помогал нейтрализовать Ра, а это вроде бы собирались засекречивать.
Вот это всё Лебедева в конкретный момент интересовало крайне мало. Он наподписывался документов о неразглашении на жизни и жизни вперёд и потому особого пиетета к ним не испытывал.
А вот за ребёнка — что бы ни говорил паспорт, но Лебедев Глеба воспринимал всё ещё так — он определённо был в ответе.
Когда Глеб пришёл в себя, Лебедева рядом не было — служба требовала. Но ему сообщили первым, и когда он сумел добраться до больницы, Глеб уже выглядел явно получше.
Ему предстояло восстановление, возможно длительное, но это было намного лучше, чем что-либо ещё.
Хватит с Лебедева смертей.
***
— Это действительно… не страшно, — горячечный, сбивчивый, слишком высокий для его обычного голоса шёпот заставлял прислушиваться и концентрироваться на разговоре.
— Что именно?
— Умирать. — Глеб заинтересованно рассматривал собственные утыканные катетерами запястья. — И на самом деле обидно. Мне… мне показалось, что я вас подвёл.
Будь Глеб в нормальном состоянии, Лебедев бы даже подумал над профилактическим лёгким щелбаном — выдумал же ещё: “я вас подвёл”! Но Глеб всё ещё был слаб, и от этой слабости у него нереально развязывался язык. За меньше чем неделю они обсудили внезапно столько всего — Лебедеву даже показалось, что некоторые темы лучше было бы не затрагивать. Но раз уж начали, стоило проговорить.
— Тебе не стоило рисковать собой, — невысказанное “для меня” повисло в воздухе, и каждый из них его услышал и без произнесённых вслух слов. — У тебя должен быть совершенно другой повод беречь свою жизнь. — В памяти щёлкнуло воспоминанием. — Ради того человека, помнишь, ты упоминал как-то? С которым “всё сложно”? Или я не прав?
— Вы просто… там всё сложно. — Глеб, даром что всё ещё был бледным, несмотря на регулярные подпитки гранатовым соком и гематогеном, вдруг зарделся ушами, спрятал взгляд и потупился. — Я… я скажу вам. Правду.
Не то чтобы Лебедева так интересовала эта таинственная особа, из-за которой в Глебе проснулись геройские и суицидальные замашки, но стоило всё же узнать об этом как-нибудь в будущем. Чтобы вдруг ещё чего не натворил.
— Вы только… — голос сорвался, и Лебедев тут же напрягся, — вы только не уходите сразу, хорошо? Я… можно я?.. — И прежде, чем Лебедев сумел бы понять суть вопроса, тонкие руки обвились вокруг его шеи, а в плечо громко всхлипнули. — Я не хотел… оно… оно само… Я… в-вас…
Лебедев не двигался.
Не потому, что не хотел прерывать — прервать Глеба надо было срочно, пока он не сказал глупостей или каких-нибудь других слов, от которых потом всю жизнь было бы стыдно даже на улице встретиться.
— Будь осторожнее с катетерами — было единственным, на что хватило Лебедева, и судорожный вдох и долгий свободный выдох стал ему приговором.
— Да я уже… приноровился, — звучало почти уверенно, не считая небольшой дрожи в голосе. — Мне же… по семье… положено.
В тот же вечер Лебедев сообщил Сергею Караханову о состоянии его сына, без подробностей описав произошедшее.
И в ответ получил очень усталое, взволнованное, но отчего-то совершенно уверенное: “Я благодарен вам за то, что вы сделали для моего сына”.
***
— Глеб.
Обычно такое, строгое и негромкое, заставляло Глеба едва ли не столбенеть, но сейчас что-то дало сбой: то ли собственный голос подвёл, то ли крышу у Глеба сорвало окончательно.
И скорее всего и то, и другое сразу.
Происходящее больше всего напоминало массовое безумие (ну как массовое… на них двоих) и действительно подходило под описание “всё сложно”.
Всё сложно — это ровесник собственной дочери, уверенно усаживающийся на колени.
Всё сложно — это мальчишка, который, вопреки представлениям о его характере (казалось бы, за столько лет можно было и поближе его узнать!), проявлял инициативу, лез первым, провоцировал, иногда даже очень тонко и удачно.
Всё сложно — это пацан, выцеловывающий шею; ёрзающий своей мелкой задницей по паху; стонущий открыто и абсолютно бесстыдно (где только научился? Или всегда таким был?); выдыхающий так невообразимо пошло, стоило только ладони опуститься на всё ту же неугомонную задницу с лёгким шлепком, чтобы не раздражал своей митуснёй.
Всё сложно — это его щекочущее ключицы дыхание; это подставлять плечо, чтобы он вытер пот со лба; поддерживать за пояс, когда он, отчаянно смущаясь и краснея, доводил себя, следуя приказу “хочу знать, как тебе нравится”.
Всё сложно — это позволять ему, минуя ремень и молнию брюк, касаться тебя ещё влажной после него же самого ладони; подсказывать, что лучше сделать, чтобы было приятнее себе.
Всё сложно — это понимать, что он готов ко своему второму заходу ещё задолго до того, как ты ощутил бы яркие искры подступающего оргазма; видеть в светлых глазах его совершенно отчётливое желание и решимость и не остановить его, когда в руках появляется какой-то до смешного яркого цвета лубрикант.
Всё сложно — это чувствовать его вокруг себя, быть изнутри; придерживать под бёдра, чтобы не спешил; и в ответ на возмущение, высказанное в смазанном со стоном выдохе, замедлиться ещё больше, чтобы в итоге движения стали реже, но сильнее.
Всё сложно — это слышать его надрывное “Внутрь. Я прошу, п-пожалуйста, внутрь” и покоряться этой абсолютно безумной просьбе; это встречать свою “маленькую смерть”, слыша грохот собственного сердца в ушах, а затем, несмотря на нежелание делать хоть что-то, сжимать ладонь и буквально парой движений доводить его до почти неслышного, практически беззвучного крика; это чувствовать на собственном животе медленно стекающие вязкие капли и одновременно понимать, что чужие бёдра тоже влажные, но уже от твоего семени; это желать оставить на нём как можно больше заметных следов, чтобы сокурсники потом гадали, где же он отхватил себе столь несдержанного партнёра,
Всё сложно — это каждый раз после клясть себя, что это обязательно был последний раз и никак иначе, отлично зная, что решение всё равно будет не за ним.
Всё сложно — это быть довольным такой ситуацией в частности и жизнью в общем, не отговаривать его и не оговаривать себя, а наслаждаться, забить на каноны правильности.
В такие моменты Глеба хотелось всё чаще даже просто так, без особой цели или тайного смысла, звать по имени.
И, конечно, Глеб всегда отзывался.